Овцебык.
Глава третья
«Овцебык».
Главы: 1 - 2 - 3 - 4 - 5 - 6 - 7 - 8 - 9 - 10 - 11 - 12 - Примечания - Аудиокнига
Прошло еще три дня. Погода стояла прекрасная. Могучая и щедрая природа наша жила полною своею жизнью. Было новолунье. После жаркого дня наступила светлая, роскошная ночь. В такие ночи курские жители наслаждаются своими курскими соловьями: соловьи свищут им напролет целые ночи, а они напролет целые ночи их слушают в своем большом и густом городском саду. Все, бывало, ходят тихо и молчаливо, и лишь только одни молодые учители жарко спорят «о чувствах высокого и прекрасного» или о «дилетантизме в науке». Жарки бывали эти громкие опоры. Даже в самые отдаленные куртины старого сада, бывало, доносятся возгласы: «это дилемма!», «позвольте!», «a priori рассуждать нельзя», «идите индуктивным способом» и т. п. Тогда у нас еще спорили о подобных предметах. Теперь таких споров не слышно. «Что ни время, то и птицы, что ни птицы, то и песни». Теперешнее русское среднее общество отнюдь не похоже на то, с которым я жил в Курске. в эпоху моего рассказа. Вопросы, занимающие нас теперь, тогда еще не поднимались, и во множестве голов свободно и властно господствовал романтизм, господствовал, не предчувствуя приближения новых направлений, которые заявят свои права на русского человека и которые русский человек, известного развития, примет, как он принимает все, то есть не совсем искренно, но горячо, с аффектациею и с пересолом. Тогда еще мужчины не стыдились говорить о чувствах высокого и прекрасного, а женщины любили идеальных героев, слушали соловьев, свиставших в густых кустах цветущей сирени, и всласть заслушивались турухтанов, таскавших их под руку по темным аллеям и разрешавших с ними мудрые задачи святой любви.
Мы пробыли с Челновским в саду до двенадцати часов, много хорошего слышали и о высоком и о святой любви и с удовольствием улеглись в наши постели. Огонь у нас был уже погашен; но мы еще не спали и лежа сообщали друг другу свои вечерние впечатления. Ночь была во всем своем величии, и соловей под самым окном громко щелкал и заливался своею страстною песнью. Мы уже собирались пожелать друг другу покойной ночи, как вдруг из-за забора, отделявшего от улицы садик, в который выходило окно нашей спальни, кто-то крикнул: «Ребята!»
— Это — Овцебык,— сказал Челновский, быстро подняв голову с подушки.
Мне показалось, что он ошибся.
— Нет, это Овцебык,— настаивал Челновский и, встав с постели, высунулся в окно.
Все было тихо.
— Ребята!— опять крикнул под забором тот же самый голос.
— Овцебык!— окликнул Челновский.
— Я.
— Иди же.
— Ворота заперты.
— Постучись.
— Зачем будить. Я только хотел узнать, не спите ли?
За забором послышалось несколько тяжелых движений, и вслед за тем Василий Петрович, как куль с землею, упал в садик.
— Экой чертушко!— сказал Челновский, смеясь и смотря, как Василий Петрович поднимался с земли и пробирался к окну сквозь густые кусты акации и сирени.
— Здравствуйте!— весело проговорил Овцебык, показавшись в окне.
Челновский отставил от окна столик с туалетными принадлежностями, и Василий Петрович перенес сначала одну из своих ног, потом сел верхом на подоконник, потом перенес другую ногу и, наконец, совсем явился в комнате.
— Ух! уморился,— проговорил он, снял свое пальто и подал нам руки.
— Сколько верст отмахал?— спросил его Челновский, ложась снова в свою постель.
— В Погодове был.
— У дворника?
— У дворника.
— Есть будешь?
— Если есть что, так буду.
— Побуди мальчика!
— Ну его, сопатого!
— Отчего?
— Пусть спит.
— Да что ты юродствуешь?— Челновский громко крикнул: — Моисей!
— Не буди, говорю тебе: пусть спит.
— Ну, а я не найду, чем тебя кормить.
— И не надо.
— Да ведь ты есть хочешь?
— Не надо, говорю; я вот что, братцы...
— Что, братец?
— Я к вам пришел проститься.
Василий Петрович сел на кровать к Челновскому и взял его дружески за колено.
— Как проститься?
— Не знаешь, как прощаются?
— Куда ж это ты собрался?
— Пойду, братцы, далеко.
Челновский встал и зажег свечу. Василий Петрович сидел, и на лице его выражалось спокойствие и даже счастье.
— Дай-ка мне на тебя посмотреть,— сказал Челновский.
— Посмотри, посмотри,— отвечал Овцебык, улыбаясь своей нескладной улыбкой.
— Что же твой дворник делает?
— Сено и овес продает.
— Потолковали с ним про неправды бессудные, про обиды безмерные?
— Потолковали.
— Что ж, это он, что ли, тебе такой поход насоветовал?
— Нет, я сам надумал.
— В какие ж ты направишься палестины?
— В пермские.
— В пермские?
— Да, чего удивился?
— Что ты забыл там?
Василий Петрович встал, прошелся по комнате, закрутил свои виски и проговорил про себя: «Это уж мое дело».
— Эй, Вася, дуришь ты,— сказал Челновский.
Овцебык молчал, и мы молчали.
Это было тяжелое молчание. И я и Челновский поняли, что перед нами стоит агитатор — агитатор искренний и бесстрашный. И он понял, что его понимают, и вдруг вскрикнул:
— Что ж мне делать! Сердце мое не терпит этой цивилизации, этой нобилизации, этой стерворизации!..— И он крепко ударил себя кулаком в грудь и тяжело опустился на кресло.
— Да что ж ты поделаешь?
— О, когда б я знал, что с этим можно сделать! О, когда б это знать!.. Я на ощупь иду.
Все замолчали.
— Можно курить?— спросил Богословский после продолжительной паузы.
— Кури, пожалуйста.
— Я здесь с вами на полу прилягу — это будет моя вечеря.
— И отлично.
— Поговорим,— представь... молчу-молчу, и вдруг мне приходит охота говорить.
— Ты чем-нибудь расстроился.
— Ребятенок мне жалко,— сказал он и сплюнул через губу.
— Каких?
— Ну, моих, кутейников.
— Чего ж тебе их жаль?
— Изгадятся они без меня.
— Ты сам их гадишь.
— Ври.
— Конечно: их учат на одно, а ты их переучиваешь на другое.
— Ну так что ж?
— Ничего и не будет.
Вышла пауза.
— А я вот что скажу тебе,— проговорил Челновский,— женился бы ты, взял бы к себе старуху мать да был бы добрым попом — отличное бы дело сделал.
— Ты мне этого не говори! Не говори ты мне этого!
— Бог с тобой,— отвечал Челновский, махнув рукой.
Василий Петрович опять заходил по комнате и, остановясь перед окном, продекламировал:
Стой один перед грозою,
Не призывай к себе жены.
— И стихи выучил,— сказал Челновский, улыбаясь и показывая мне на Василья Петровича.
— Умные только,— отвечал тот, не отходя от окна.
— Таких умных стихов немало есть, Василий Петрович,— сказал я.
— Всё — дребедень.
— А женщины — всё дрянь?
— Дрянь.
— А Лидочка?
— Что же Лидочка?— спросил Василий Петрович, когда ему напомнили имя очень милой и необыкновенно несчастной девушки — единственного женского существа в городе, которое оказывало Василью Петровичу всяческое внимание.
— Вам не будет о ней скучно?
— Что это вы говорите?— спросил Овцебык, расширив свои глаза и пристально уставив их на меня.
— Так говорю. Она — хорошая девушка.
— Ну так что ж, что хорошая?
Василий Петрович помолчал, выколотил о подоконник свою трубку и задумался.
— Паршивые!— проговорил он, закуривая вторую трубку.
Челновский и я рассмеялись.
— Чего вас разбирает?— спросил Василий Петрович.
— Это дамы, что ли, у тебя паршивые?
— Дамы! Не дамы, а жиды.
— К чему ж ты тут жидов вспомнил?
— А черт их знает, чего они помнятся: у меня мать, да и у них у каждого есть по матери, и все знают,— отозвался Василий Петрович и, задув свечку, с трубкою в зубах повалился на половой коврик.
— Это ты еще не забыл?
— Я, брат, памятлив.
Василий Петрович тяжело вздохнул.
— Подохнут, сопатые, доро?гой,— сказал он, помолчав.
— Пожалуй.
— И лучше.
— Экое у него и сострадание-то мудреное,— сказал Челновский.
— Нет, это у вас все мудреное. У меня, брат, все простое, мужицкое. Я ваших чох-мох не разумею. У вас все такое в голове, чтоб и овцы были целы и волки сыты, а этого нельзя. Этак не бывает.
— Как же по-твоему будет хорошо?
— А хорошо будет, как бог даст.
— Бог сам ничего в людских делах не делает.
— Понятно, что всё люди будут делать.
— Когда они станут людьми,— сказал Челновский.
— Эх вы, умники! Посмотришь на вас, будто и в самом деле вы что знаете, а ничего вы не знаете,— энергически воскликнул Василий Петрович.— Дальше своего дворянского носа вам ничего не видать, да и не увидать. Вы бы в моей шкуре пожили с людьми да с мое походили, так и узнали бы, что нечего нюни-то нюнить. Ишь ты, черт этакой! и у него тоже дворянские привычки,— переломил неожиданно Овцебык и встал.
— У кого это дворянские привычки?
— У собаки, у Боксы. У кого же еще?
— Какие ж это у ней дворянские привычки?— спросил Челновский.
— Дверей не затворяет.
Мы тут только заметили, что через комнату действительно тянул сквозной ветер.
Василий Петрович встал, затворил дверь из сеней и запер ее на крючок.
— Спасибо,— сказал ему Челновский, когда он возвратился и снова растянулся на коврике.
Василий Петрович ничего не отвечал, набил еще трубочку и, закурив ее, неожиданно спросил:
— Что в книжках брешут?
— В которых?
— Ну, в ваших журналах?
— О разных вещах пишут, всего не расскажешь.
— О прогрессе всё небось?
— И о прогрессе.
— А о народе?
— И о народе.
— О, горе сим мытарям и фарисеям!— вздохнув, произнес Овцебык.— Болты болтают, а сами ничего не знают.
— Отчего ты, Василий Петрович, думаешь, что уж кроме тебя никто ничего не знает о народе? Ведь это, брат, самолюбие в тебе говорит.
— Нет, не самолюбие. А вижу я, что подло все занимаются этим делом. Всё на язычничестве выезжают, а на дело — никого. Нет, ты дело делай, а не бреши. А то любовь-то за обедом разгорается. Повести пишут! рассказы!— прибавил он, помолчав,— эх, язычники! фарисеи проклятые! А сами небось не тронутся. Толокном-то боятся подавиться. Да и хорошо, что не трогаются,— прибавил он, помолчав немного.
— Отчего же это хорошо?
Да все оттого ж, говорю, что толокном подавятся, доведется их в загорбок бить, чтобы прокашлянули, а они заголосят: «бьют нас!» Таким разве поверят! А ты,— продолжал он, сев на своей постели,— надень эту же замашную рубашку, да чтобы она тебе бока не мусолила; ешь тюрю, да не морщися, да не ленись свинью во двор загнать: вот тогда тебе и поверят. Душу свою клади, да так, чтоб видели, какая у тебя душа, а не побрехеньками забавляй. Людие мой, людие мои! что бы я не сотворил вам?.. Людие мой, людие мои! что бы я вам не отдал?— Василий Петрович задумался, потом поднялся во весь свой рост и, протянув руки ко мне и к Челновскому, сказал: — Ребята! смутные дни настают, смутные. Часу медлить нельзя, а то придут лжепророки, и я голос их слышу проклятый и ненавистный. Во имя народа будут уловлять и губить вас. Не смущайтесь сими зовущими, и если силы воловьей в хребтах своих не чувствуете, ярма на себя не вскладывайте. Не в числе людей дело. Пятью пальцами блохи не изловишь, а одним можно. Я от вас, как и от других, большого проку не жду. Это — не ваша вина, вы жидки на густое дело. Но прошу вас, заповедь одну мою братскую соблюдите: не брешите вы никогда на ветер! Эй, право, вред в этом великий есть! Эй, вред! Ног не подставляйте, и будет с вас, а нам, вот таким Овцебыкам,— сказал он, ударив себя в грудь,— нам этого мало. На нас кара небесная падет, коли этим удовольствуемся. «Мы свои своим, и свои нас познают».
Долго и много говорил Василий Петрович. Он никогда так много не говорил и так ясно не высказывался. На небе уже брезжилась зорька, и в комнате заметно серело, а Василий Петрович все еще не умолк. Коренастая фигура его делала энергические движения, и сквозь прорехи старой ситцевой рубашки было заметно, как высоко поднималась его мохнатая грудь.
Мы заснули в четыре часа, а проснулись в девять. Овцебыка уже не было, и с тех пор я не видал его ровно три года. Чудак в то же утро ушел в страны, рекомендованные ему его приятелем, содержателем постоялого двора в Погодове.
«Овцебык».
Главы: 1 - 2 - 3 - 4 - 5 - 6 - 7 - 8 - 9 - 10 - 11 - 12 - Примечания - Аудиокнига |